Сегодня с вами работает:

         Консультант  Гоголь Николай Васильевич

CLOSED

Адрес для личных депеш: gogol@vilka.by

Захаживайте в гости:   www.facebook.com  www.twitter.com    Instagram

 
 
 
 
 
 
 
 
 

Авторы

 
 
 
 
 
 
 
 
Баннер
 
 
 
 
 
 
 
 

Книжная лавка

О ЛЮДЯХ / ПРОЗА / немецкая литература

icon Берлинское детство на рубеже веков

Berliner Kindheit um 1900

book_big

Издательство, серия:  Ad Marginem Press,   Библиотека журнала "Логос" 

Жанр:  О ЛЮДЯХ,   ПРОЗА,   немецкая литература 

Год рождения: 1938  (писалась с 1932 по 1938, первое издание - 1950)

Год издания: 2012 

Язык текста: русский

Язык оригинала: немецкий

Страна автора: Германия

Мы посчитали страницы: 144

Тип обложки: Мягкий переплет (крепление скрепкой или клеем)

Измеряли линейкой: 185x115x7 мм

Наш курьер утверждает: 102 грамма

Тираж: 3000 экземпляров

ISBN: 978-5-91103-120-6

buy не можем раздобыть »

Закончился тираж... но не надежды на переиздание :)

От автора:

В 1932 году, находясь за границей, я осознал, что уже скоро мне придется надолго, быть может, очень надолго, проститься с городом, в котором я родился.

Я не раз убеждался в действенности прививок, исцеляющих душу; и вот я вновь обратился к этому методу и стал намеренно припоминать картины, от которых в изгнании более всего мучаешься тоской по дому, – картины детства. Нельзя было допустить при этом, чтобы ностальгия оказалась сильнее мысли – как и вакцина не должна превосходить силы здорового организма. Я старался подавлять чувство тоски, напоминая себе, что речь идет не о случайной – биографической, но о необходимой – социальной невозвратимости прошлого.

По этой причине биографические моменты в моих набросках, проступающие скорей в силу непрерывности, а не глубины жизненного опыта, отходят на задний план. А с ними и лица – школьных товарищей и родных. Зато мне было важно воссоздать картины, в которых отразилось восприятие большого города ребенком из буржуазной семьи.

Как мне представляется, такие картины имеют свою особую судьбу. Они ведь еще не связаны с определенными формами вроде тех, в каких естественное чувство уже не одно столетие хранит воспоминания о детстве, проведенном в деревне. Зато мои картины, картины детства, проведенного в большом городе, оказались способны сформировать зачатки моего восприятия истории в более позднем возрасте. И я надеюсь, они отчетливо отображают, как тот, о ком здесь идет рассказ, в более позднюю пору своей жизни лишился ощущения надежного крова над головой, дарованного ему в детстве судьбой.


Таинственные шорохи в трубке первого телефона, висящего на стене в коридоре, и гномы, которые смотрят из подвальных этажей. Вечерние фонарщики, ледовые катки с духовыми оркестрами и загадочная выдра в зоопарке. Ранняя страсть к коллекционированию, устойчивое отвращение к школе и первый бунтарский поступок. Автор рисует перед нами картины своего берлинского детства, и эти небольшие зарисовки проникнуты скорбью о том невозвратимом, утраченном навсегда, что стало для него аллегорией заката и его собственной жизни, и его родного города, и Германии, уже охваченной фашистскими настроениями.

Беньямин трижды готовил эту книгу к изданию: в 1933, 1934 и 1938 годах. Увидеть ее напечатанной ему не довелось. В 1950 году Теодор Адорно, знавший о замысле "Берлинского детства", составил его первое издание по разрозненным материалам сохранившихся рукописей Беньямина и публикациям отдельных текстов в газетах и журналах. В 1981 году в Парижской национальной библиотеке ученые обнаружили многочисленные рукописи Беньямина, которые он, спасаясь бегством от фашистской оккупации, оставил на хранение французскому писателю Жоржу Батаю. Среди этих материалов находился и полный машинописный текст книги, ее последняя авторская редакция 1938 года.

 


Из главы "Мальчишкины книжки":

Самые любимые книги получал я в школьной библиотеке. В младших классах их выдавал учитель. Он называл мое имя, и книга отправлялась в путь от парты к парте, из рук в руки или плыла над головами, добираясь до меня, попросившего эту книгу. На страницах видны были следы чужих листавших ее пальцев. Кусочки шнура, служившие кантами на краях корешка, торчали наружу и были засаленными. Много лучшего оставлял желать и самый корешок: он был таким потрепанным, что перекашивался, а обрез книги превращался в лесенки или террасы. Со страниц иногда, словно паутинки бабьего лета с кустов, свисали ниточки, выпавшие из переплетной канвы – той самой сети, в которой я раз и навсегда запутался, выучившись читать.

Книга передо мной лежала на слишком высоком столе. Читая, я зажимал ладонями уши. Не доводилось ли мне когда-то уже слушать вот такие беззвучные истории? Конечно, не отец их рассказывал. Зимой в теплой комнате я стоял у окна, и вот так же, беззвучно, мне о чем-то рассказывала метель. О чем был ее рассказ, никогда не удавалось понять до конца, ибо слишком часто и слишком густо вторгалось новое в то, что я давным-давно знал. Едва примкнув к какой-нибудь компании снежинок, я видел, что та уже спешит спровадить меня другой, налетевшей откуда ни возьмись и разбившей нашу. А теперь настало время во вьюге печатных букв высматривать истории, что ускользали от меня, глядевшего в зимнее окно. Дальние страны, о которых я читал, играли в кругу привольно, как снежные хлопья. Однако когда идет снег, странствия уводят нас не в дальние края, а в глубины нашего внутреннего мира: Вавилон и Багдад, Акко и Аляска, Тромсё и Трансвааль жили в моих мыслях и чувствах. Пропитавший эти истории теплый воздух затертых книжонок, дразнивший запахом крови и опасности, с такой необоримой силой проникал в мое сердце, что оно навсегда сохранило верность потрепанным романчикам.

Или оно хранило верность другим, более старым, невозвратимым? Тем – чудесным, которые лишь однажды мне было дано увидеть во сне? Какие у них были заглавия? Я ничего не помнил – лишь то, что мне приснились давно исчезнувшие книги, которых я никогда больше не мог найти. А в моем сне они лежали в шкафу, и, проснувшись, я сообразил, что никогда в жизни этого шкафа не видел. В моем сне он был старым, и я хорошо его знал. Книги на полках не стояли, а лежали – лежали в наветренном углу шкафа! В них бушевали грозовые шквалы. Раскрыв одну из них, я очутился бы в утробе, где клубились облака переменчивого пасмурного текста, готового породить цвета. Одни цвета были вялые, другие резвые, но все они неизменно сливались в фиолетовом, такого цвета бывают внутренности забитой скотины. Запретными и полными глубокого смысла, как этот непотребный фиолетовый, были заглавия книжек, причем каждое новое заглавие казалось мне и более диковинным, и более знакомым, чем прежние. Но, не успев прочитать хотя бы одно, я проснулся, так и не притронувшись, даже во сне, к старым мальчишкиным книжкам.

 

Из главы "Ящик для шитья":

В наше время уже не было веретен, каким уколола себе палец Спящая красавица, отчего и уснула на сто лет. Но так же, как королева, мать Белоснежки, сидела у окна, когда шел снег, наша мама садилась поближе к окну, чтобы заняться шитьем; три капельки крови не пролились только потому, что при шитье на пальце у мамы был наперсток. Зато верх у наперстка был розово-алый, да еще с красивыми точечками, будто оставшимися от уколов иглы. Заглянешь в наперсток, подняв к свету, а там что-то краснеется, горит в черной глубине, с которой были хорошо знакомы наши указательные пальцы. Мы ведь всегда старались завладеть крохотной короной, чтобы совершить тайную коронацию. Надев на палец наперсток, я понимал, что на самом деле означает слово, которым наша прислуга называла маму: они-то говорили «благодетельница», однако я долгое время пребывал в уверенности, что мама – «рукодетельница». И невозможно было придумать какой-то другой титул, который бы более внятно выражал всю великую полноту власти моей матери.

Как у всех правителей, ее резиденцию – столик для шитья – окружали владения, на которые простиралось ее могущество. Мне случалось испытать его на себе. И я тогда замирал, затаив дыхание, не смея пошевелиться. Минуту назад мама обнаружила какой-то непорядок в моей одежде; лишь устранив его, она соглашалась взять меня с собой в гости или за покупками. И вот, отвернув на моей руке рукав матроски, она подшивала оторвавшийся бело-синий обшлаг; или двумя-тремя быстрыми стежками прихватывала изящную складку на шелковом матросском галстучке. А я тем временем жевал резиновый шнурок своей матросской шапочки, совсем не вкусный. В такие минуты, когда с неумолимой строгостью надо мной простирали свою власть разные швейные принадлежности, во мне просыпались непокорство и возмущение. Прежде всего потому, что забота об одежде, которую я все равно уже надел, подвергала суровому испытанию мое терпение, – но главная причина была другая: вся эта морока уж очень не в лад была с представавшей мне картиной, составленной из многоцветных шелковых ниток, тонких иголок, больших и маленьких ножниц. Закрадывалось сомнение: верно ли, что этот ящик первоначально предназначался для швейных принадлежностей? Сомнение крепло, ибо мне не давали покоя, дразня постыдной приманкой, круглые мотки ниток. А манили меня отверстия, оставшиеся от шпенька, который, крутясь, и смотал нить в моток. Правда, с обеих сторон мотка эти дырочки были заклеены бумажными кружками, черными, с золотыми тиснеными надписями – именем фирмы и номером ниток. Но слишком сильно было искушение надавить пальцем на кружок и слишком велико удовлетворение, когда кружок разрывался и я нащупывал дырку.

Кроме верхних покоев, где рядком лежали мотки, где поблескивали черные книжечки-игольницы и ножницы торчали из своих кожаных ножен, было в том ящике мрачное подземелье, жуткий хаос, в котором царил распустившийся клубок и кишмя кишели скрутившиеся друг с дружкой обрезки резиновой тесьмы, крючки и петли, шелковые лоскутки. Среди этих отбросов попадались и пуговицы, иной раз диковинного вида, каких не увидишь ни на одном платье. Похожая форма встретилась мне много позже – то были колеса повозки бога-громовержца Тора, каким в середине нашего века изобразил его некий безвестный магистр на страницах школьного учебника. Сколько же лет прошло, прежде чем блеклая картинка подтвердила мое подозрение, что мамин ящик был предназначен вовсе не для шитья!

Мать Белоснежки шьет, а за окном снегопад. Мир все глубже погружался в тишину, а в доме у нас все почтительнее относились к шитью, самому тихому из всех домашних занятий. С каждым днем смеркалось раньше, и с каждым днем мы чаще выпрашивали у мамы ножницы. Теперь и мы просиживали час-другой, не спуская глаз со своей иголки, тянувшей за собой толстую шерстяную нить. Никому о том не рассказывая, каждый украшал какую-нибудь вещицу: картонную тарелку, перочистку, футляр, – по бумажному шаблону с рисунком вышивал цветы. И когда бумага с сухим треском пропускала иголку, я иной раз, поддавшись искушению, забывал обо всем на свете и любовался хитросплетением нитей на изнанке, которое с каждым новым стежком по лицевой стороне, приближавшим меня к финалу, становилось все запутаннее.


Перевод с немецкого - Галина Снежинская.

Рекомендуем обратить внимание